О Петербурге
Передачи из архива радио «Град Петров»
Сборник цитат
Миллионы людей из разных регионов России летом едут в Петербург. Что для них Петербург? Этот вопрос еще ждет своего исследователя.
Петербург, как часто говорят, это город-миф, загадка и тайна. И тем более это становится ясно, чем более он утрачивает свои формальные функции – центра «госаппарата», чиновничьего узла страны, столицы светской, морской, военной, экономической и даже культурной, что ни возьми – это в прошлом. Но остаётся что-то, что делает Петербург очень нужным, необходимым для России. Что это?
Предлагаем вашему вниманию сборник цитат из передач радио «Град Петров», выходивших в нашем эфире в разные годы, посвященных Петербургу. Попробуем еще раз вместе приблизиться к пониманию его внутренней идеи.
Аркадий Ростиславович Небольсин, доктор философии:
Именно сад нужно всем возделывать, и не только в духовном смысле, но совершенно конкретно. И Петербург должен быть городом садов, как о нем замыслил Петр Великий, и о котором Пушкин писал: «Сады нависли над водами». И мне очень нравится идея Дмитрия Сергеевича Лихачева, моего давнишнего друга, я так могу сказать, который хотел устроить «зеленый пояс», и еще недавно надеялся, что такой «зеленый пояс» вокруг Петербурга будет, и чтобы цвели все сады, деревья; чтобы был такой полукруг – от Петропавловского парка, который потом бы обрамлял верхнюю часть Невы – так что было бы впечатление города-сада, а не только Летнего сада. Как религиозные люди мы чувствуем, что творчество человеческих рук – ведь это тоже Божий дар, это всё не зря – то, что Спаситель думал о Иерусалиме. Ведь настоящий Иерусалим тоже небесный в каком-то смысле. И вот в этом плане я хотел бы, чтобы люди больше смотрели на Петербург. Это совсем не бюрократический или промышленный город, в этом ошибались наши великие писатели. У Гоголя есть эта нота, у Достоевского, у Толстого. А как же – тут бюрократия, тут чиновники, тут какая-то скука, все настолько серо… Да, все это есть в Петербурге. Но это не главное. И, может быть, мы научились мудрости, особенно после революции – все-таки какой-то урок русский народ должен был получить от этих ужасных времен. И я бы сказал, именно урок ценить эту красоту и этот естественный и чрезвычайно духовный характер своих исторических городов.
Андрей Борисович Рыжков, топонимист:
В знаменитой триаде «Душа Петербурга», «Быль и миф Петербурга» и «Петербург Достоевского», вышедших в 1920-х годах, раскрылась особенность метода Анциферова: концепция «души местности», изучение формирования образа конкретного города в культуре на основе художественного творчества, в первую очередь, литературного.
Работы Анциферова стали предтечей более поздних понятий, «петербургского текста» и «петербургского мифа», и удивительным образом перекликаются с современными подходами гуманитарного познания («культурная география» и т.п.). В самой широко известной его работе («Душа Петербурга») обосновывается важность понятий памяти места, genius loci (духа места), которые не являются произвольными умственными построениями, а играют важнейшую роль в формировании культурной идентичности любого городского сообщества, и, конечно, нашего любимого Петербурга.
Эта идентичность формирует городских обитателей («от головы до пяток на всех московских есть особый отпечаток») и сама формируется и передается горожанами «по наследству». Конечно, это и «материальный» городской ландшафт, и «язык города» – городские названия, на ценность ансамблей которых практически впервые обратил внимание именно Анциферов. Действительно, нельзя не признать, что в городской культурной среде топонимика играет роль, схожую с ролью языка в культуре в целом – это и средство «сиюминутного» общения, и обеспечение культурной преемственности с предыдущими и последующими поколениями.
Не последнюю роль сыграл Анциферов и в закреплении восприятия Петербурга как уникального и особо ценного городского ансамбля, которое нам кажется сейчас само собой разумеющимся… Но только вот после вдохновенных строк Пушкина в «Медном Всаднике» ни русские литераторы, ни другие представители «прогрессивной» творческой интеллигенции в XIX веке не спешили возносить хвалу красотам северной столицы. Прекрасный классический облик, сформированный в первой половине XIX века, ассоциировался с «казарменной» архитектурой.
Буквально в первые годы XX века Александр Бенуа взял на себя смелость объяснить петербуржцам, в какой архитектурной сокровищнице они живут. Оказывается, Петербургом можно восхищаться!
Мы с полным правом можем сказать, что «петербургский текст» начинается с самого слова Санкт-Петербург и с городских названий – это и есть его основа.
Район так называемого «Петербургского Сити», делового центра столицы – это район между гостиницей Европейской, Гранд Отель, где останавливались крупнейшие предприниматели и финансисты, приезжая в Петербург для решения своих дел, это в первой трети Невского, вот эти улицы Морские, ведущие к Исаакиевской площади, и вот здесь была (вплоть до Гостиного двора, до Садовой) очень концентрированная деловая сфера, возникли первые банки и большие рестораны. Реально многие дела так и делались, не обязательно вот в каких-то таких специально предназначенных местах, как всем известные, например, биржа, Уолл-стрит, в Лондонском Сити или в Париже на улице 4 сентября, около оперы.
Чем они занимались и очень активно – они привлекали иностранные капиталы в русскую экономику. В частности, удалось привлечь в Россию деньги Ротшильдов.
Драйвером экономического роста в конце XIX века для России было паровозостроение, машиностроение, тяжелая промышленность. Россия выпускала паровозы для всего мира, не обязательно для России, хотя она сама очень в них нуждалась. Вся железнодорожная сеть, две третьих, заметьте – это было построено до революции. И вот мы пользуемся этими железными дорогами.
Словами поэта, смысл создания здесь Петербурга:
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно…
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
Вот Китай через 100 лет стал примерно тем же самым – такой мастерской мира, и в тяжелой промышленности, и вот сейчас чипы компьютерные и вот эти вот айфоны там делались и делаются еще до сих пор. То здесь – тоже принесены технологии, но они принесены были в Россию, потому что здесь дешевый труд был сравнительно, сырье было рядом… Возникший первый большой экономический подъём связан в значительной мере с умелым привлечением в Россию иностранного капитала. Доля его была велика, более двух третей. Выпускались акции промышленных предприятий. И эти акции покупались на бирже и мелкими инвесторами, и крупными банками, и так далее. И на эти ценные бумаги строили экономику России.
Памятник этой эпохе и знаменитое здание Зингера на Невском проспекте. Это американское предприятие, там американский орёл, обратите внимание, или орлан, примерно такой же, как на американском гербе, символ Соединенных Штатов. Такие здания были по всему миру построены, и в Нью-Йорке такое здание было, и в Чикаго… Американцы бы построили выше! Но, понимаете, в Петербурге существовал регламент строгий, чтобы не выше Зимнего дворца строить здания, там и так вылезает потихонечку всё… Они могли бы сделать вполне совершенно «билдинг» такой двадцатиэтажный – ничего не стоило бы им построить. Кстати, вот в мире все эти здания снесли и построили что-то другое, в тех же Соединенных Штатах утеряны очень красивые здания, так что с точки зрения истории архитектуры наше здание – одно из немногих представителей этого стиля, которое сохранилось.
Петр Александрович Сапронов, доктор культурологии, ректор Санкт-Петербургского Института Богословия и Философии:
Дата возвращения названия Санкт-Петербургу, как ее ни прикрепляй, к 12 июня или к 6 сентября, это великая вещь. Потому что здесь осуществилось не просто одно из возможных решений, здесь Петербург хоть как-то, хоть предварительно обозначил, что он возвращается к жизни. Возвращать название нужно было непременно.
Вот я вспоминаю эти времена, когда шла эта дискуссия по поводу того, какое название городу давать. Конечно, звучало и «Петроград», потому что это название было до революции и вроде бы какой-то отсвет петербургской России на нём есть. Но, видите – «петербургской России», а не «петроградской»… Переиначить название еще раз и переделать город в Святопетроград – ничуть не лучше, чем оставить Ленинград. Это та же самая историческая бестактность.
Когда Московская Русь становилась Московским царством, оно обозначало себя через как «третий Рим» (два Рима пало, третий стоит, это Москва, и четвертому не бывать, – вот строчка из послания Филофея великому князю Василию Ивановичу). Но всё-таки Санкт-Петербург в каком-то смысле это четвертый Рим.
Хотя надо отметить и то, что «третий Рим» старца Филофея – это новый Константинополь, Царьград, а «четвертый Рим» – это именно новый Рим, тот самый, что на Тибре. Так вот, это ко многому обязывает. И наш город действительно построен как Рим. Но Рим в исконном значении, Рим как стяжка всей ойкумены. Наш город и построен именно так. Он построен как вселенский город.
Когда-то великий русский поэт Осип Мандельштам назвал в одном из своих лучших стихотворений Санкт-Петербург – «воды и неба брат». Это очень точно и это как раз о космичности и вселенскости, потому что Петербург – это город, который соотнесен с тремя стихиями. Это стихия воды, это стихия неба, это стихия земли («казармы, парки и дворцы» у Мандельштама, набережные, одетые камнем).
На мой взгляд, только три города – Венеция, Париж, Петербург – могут считаться носителями вот этой имперскости как вселенскости. Наш Санкт-Петербург – один из трех таких городов на Западе. А если на Западе – то и во всем мире. И это для нас такое благословение Божие.
И такой город нужно уметь чтить. Надо осознавать, где мы живём. Что значит сознавать? Сознавать в плане ощущения, которое, может быть, близко к благоговению. Мы живём в Санкт-Петербурге, но мы не совсем петербуржцы, а, может быть, и совсем не петербуржцы. Мы, скорее, охранители Петербурга.
Если мы говорим об иностранцах, которые изображали Россию, то это, конечно, в большом количестве началось со второй половины XVIII века, когда сюда действительно приезжало очень много иностранных художников, они приезжали работать. Их имена для нас уже совершенно привычны. Тот же самый Бенджамен Патерсен, который бесконечно рисовал Санкт-Петербург. Иностранцы, живущие в Петербурге, изображали то, что они видели, изображали сценки, которые они считали забавными и интересными.
Возвратимся к одной из наших передач, в которой я рассказывала про ледяные горы, которая описывала леди Рондо. А, например, был такой художник по фамилии Гейслер, немецкий художник, который сюда приехал, и вот он одним из первых изобразил ледяные горы в Петербурге 1788 года. Это был сюжет на его первоначальной гравюре, когда Екатерина II посетила эти ледяные горы. Его гравюра разошлась в большом количестве, ее бесконечно перерисовывали, бесконечно тиражировали. Закончилось это тем, что вот это изображение ледяных гор периодически появлялось в путевых дневниках иностранцев. После войны 1812 года, как ни странно, в Париже были устроены ледяные горы, вспомнили о победившей их стране вот таким интересным способом в 1817 году. Затем точно также это развлечение появилось в Великобритании. И постепенно оно добралось до Соединенных Штатов, где эти ледяные горы преобразовались в летнее развлечение. И мы сейчас можем отправиться покататься на «американских горках». Идея-то появилась как раз в XVIII столетии здесь, в Петербурге. Вот такая трансформация произошла.
Что еще изображали иностранцы? Конечно, всякие разные зимние развлечения. Если мы говорим о Петербурге, то это знаменитые скачки на Неве. Когда Нева замерзала, не строили никакой ипподром, устраивали эти гонки прямо на Неве. Сейчас, когда лед на Неве – страшно на него выйти. А когда-то было такое зимнее развлечение, которое уже экзотично для нас.
Путешествовал сюда Теофиль Готье. Он оставил прекрасные воспоминания о своем путешествии. И вот для него впечатление о России, очень такое радостное, надо сказать, возникло в Кронштадте. Потому что он ехал, в его представлении, в какую-то далекую малоцивилизованную страну, и столкновение с таможенным чиновником его немножко удивило. Он говорит, что они плыли на корабле, где были французы, англичане, итальянцы, немцы и кто-то еще, пришел совершенно молодой таможенный чиновник, который с каждым начал говорить на его родном языке, и это было удивительно. Его книгу я просто советую почитать, она в переводе есть, перевод академический, очень хороший, и даже в переводе это прекрасный русский язык, настоящий, на котором мы сейчас очень мало говорим, и очень мало литературы на таком хорошем языке пишется, так что просто получаешь удовольствие от чтения.
Михаил Борисович Пиотровский, генеральный директор Государственного Эрмитажа:
Есть в наших Лоджиях Рафаэля русская переработка. Не могли же не сделать. Одна, это то, что Екатерина убрала герб Медичи. Екатерина решила убрать из верхов всех сводов – там были всякие символы и гербы Медичи, еще что-то, – а она все убрала это. Но интересная процедура была: сначала она хотела все убрать и там сделать всякие «славы» – «Слава России» и все такое прочее, использовать символику такую же, которая восхваляла Медичи – мол, и мы тоже не хуже. Нет. Потом сделали просто такие изображения крепежа потолка и в одном месте герб Российской Империи. Сделали. И с точки зрения вкуса – у наших вкуса оказалось побольше.
«Все Лоджии в щеглах…» – да. Но пройдите чуть дальше, там висит «Мадонна Лита» Леонардо, и там щегол. И там он совершенно ясный. Никаких сомнений, что он является символом Страстей. Так же как на «Мадонне Бенуа» цветочек – символ Креста. Раз так, то значит, всякий щегол должен быть символом? Но их там такое количество в Лоджиях Рафаэля! Если один, то да, но если их так много, то тут уже и да, и нет. В этом сложность многослойности. Это может быть и символ, ты можешь воспринимать его как символ религиозный. А может быть и нет. И ты имеешь право воспринимать в ренессансное время птицу просто как птицу, как радость жизни, или просто как сюжет о радости жизни. В живописи есть два больших сюжета: один – радость жизни, другой – помни о смерти. Здесь это античная радость жизни, и в ней можно находить что угодно. И почему там эта Диана Эфесская – можно тоже думать, придумывать, почему она. И множество там сюжетов античных, которые вроде бы можно узнать, и узнав некоторые, что-то понять, а некоторые, может быть, просто так изображены.
Петр Александрович Сапронов, доктор культурологии, ректор Санкт-Петербургского Института Богословия и Философии:
Да, наш город совершенно западный, насквозь западный, но это именно русский западный город. Я не очень тороплюсь с введением курса «петербурговедение», потому что он гораздо сложнее, чем это может показаться. Потому что о Петербурге ведь очень-очень много сказано. О Петербурге высказались (это же очень редкий случай) едва ли не все наши литературные классики XIX века. И он осмыслялся философски, в русской религиозной философской мысли. Сопоставлением Петербурга и Москвы очень многие занимались в XIX веке, отчасти и в XX веке. То есть это материал безграничный. И чтобы не свести разговор о Петербурге к таким, знаете, дайджестам из вышесказанного, конечно, надо ещё потрудиться. У меня, может быть, и есть в замысле такой курс, но он для меня тоже будет невероятно сложен. Сказать о Петербурге, без особых претензий на какие-то открытия, что-то новое, впервые увиденное, конечно, мне бы очень хотелось.
Самая ужасная для меня фраза, катастрофическая: «я родился в Ленинграде и я к этому названию привык», «жил я в Ленинграде и дальше бы жил в Ленинграде»… Я как-то уж так разводить человека культуры и христианина не могу. … И если вдруг от христианина вы слышите: «Какая разница, как называется город»… Это действительно неблагочестиво.
Название города освящает его, оно его довершает. А потом, какая это музыка: Санкт-Петербург!
Татьяна Александровна Трефилова, петербурговед:
История дома меня интересовала всегда. Интерес к ней врожденный, никто меня не воспитывал, никто его не прививал. Когда я видела в квартире на Пушкинской улице старинные газеты, которые находились под обоями, я всегда их читала и хранила как какую-то святыню – свидетельство эпохи прежде живших здесь людей. Мне казалось, что история дома очень важна для каждого человека – история любого дома, даже если он сначала кажется неинтересным и ничем не примечательным.
Изучение своей родной истории приближает нас к течению, к историческому процессу. Мне кажется, начинать изучение истории, прививать к ней интерес очень важно с того места, в котором ты живешь, куда поставил тебя Господь. Может быть, самая «ближняя» история оказывается наиболее далекой от нас, наименее знакомой. Мы изучаем историю других народов, других стран… а кто построил наш дом, в каком году и какие люди тут жили – чаще всего это у нас не вызывает никакого интереса.
На этой фотографии мне лет 19. Мы с подругой, одноклассницей, пьем чай на балконе. Но это не просто чаепитие – это элемент игры в «старинных женщин»! Само помещение располагало к представлениям о старинной жизни, о том, как раньше жили люди. У нас на двоих в бабушкином сундуке была старинная шляпка с вуалью, бархатный ридикюль с железным замочком, страусиное перо и одна лайковая (настоящая, дореволюционная) бальная перчатка. Моя подруга, облачившись во все это, выходила в коммунальный коридор, чтобы войти в образ. Коридор, нужно сказать, был заставлен старыми шкафами. Одна сторона коридора была закрашена зеленой краской, другая – синей (соседи не могли договориться о цвете стен). Моя подруга входила в образ, стучала в дверь очень жеманным стуком и всегда говорила одну и ту же фразу: «Милочка, вы знаете, я сейчас только что вернулась из Парижа…» И дальше шла импровизация по поводу присутствия одной перчатки. Она рассказывала каждый раз разные истории – о том, что перчатка была потеряна на балу в Париже… Или подарена какому-то маркизу… И дальше – полная импровизация. Моя мама тоже включалась в эту игру и приносила нам на балкон чай со словами: «Барышни, кушать подано!»
Анна Валентиновна Конивец, старший научный сотрудник Государственного Эрмитажа:
Долгие годы в Зимнем дворце находился Музей революции. Он был задуман ещё в 1919 году, а открылся в январе 1920, фактически он занимал половину здания. Там постоянно шли какие-то такие тяжбы, постоянные споры между руководством Эрмитажа и руководством Музея революции. Но в основном Эрмитаж содержал здание, занимался отоплением, чисткой, уборками всеми, потому что бывали такие случаи, когда мусор долго не вывозился, и все дворы были просто завалены мусором.
Надо сказать, что это не Октябрьской революции был музей, а музей революции как явления. Я смотрела документы, что передавалось, скажем, из музейного фонда в Музей Революции. Там был и фарфор, там были и гравюры, там были и картины. В Музей Революции передавался так называемый «вспомогательный материал», то есть рамы им нужны были – и большие рамы, и маленькие рамки, и они отдавались из музейного фонда. Если представить, сколько тогда пропало таких вещей…
Жилые комнаты Зимнего дворца были открыты для посетителей в 1923 году. Назывались они «исторические комнаты». Вход был с Октябрьского подъезда, это подъезд со стороны площади, ближе к Адмиралтейству. Подъезд – Октябрьский, естественно, переименованный, а так он назывался подъезд Ее Величества.
В 1923 году были открыты исторические комнаты, решено было устроить такую экспозицию и во дворце показывать народу, как Луначарский говорил, тиранов и деспотов. И действительно, устроили эту экспозицию, то есть фактически открыли так называемую квартиру Николая II, это второй этаж, где сейчас у нас выставка русского отдела, интерьер. Из подлинных интерьеров до нашего времени сохранилась только Библиотека и Малая столовая, благодаря тому, что в Малой столовой было арестовано Временное правительство. А в 1923 году полностью все эти комнаты были открыты для публики, и люди могли посмотреть, как жил последний царь. И также были открытые жилые комнаты Александра II и кабинет Николая I на первом этаже (маленькая комната под сводами, окнами на Адмиралтейство).
Наплыв в эти исторические комнаты был огромный. И даже такие есть записки людей, которые там работали, хранителей, что надо ограничить этот наплыв, потому что мы не успеваем даже убрать в помещениях, потому что так много народу идет, что не успевают приводить их в порядок. Это, естественно, было обусловлено тем, что хотели видеть, как жили цари. По этому поводу можно привести такой пример, как люди реагировали. Есть такая книжка у Шульгина – «Три столицы». Василий Шульгин приехал сюда нелегально в 1925 году, посетил Киев, Москву и Петроград (в 1925 году Ленинград уже). И он пришел в Зимний дворец посмотреть, что тут происходит. Музей Революции посмотрел – народу было не очень много. Но много, как много народу идут в эти жилые комнаты дворца! И вот он пришел туда и увидел огромный поток людей, которые шли в Зимний дворец. И его поразило, что ни одного дурного слова не было сказано. А он ожидал увидеть какую-то реакцию другую, а эффект получился совершенно противоположный – наоборот, кроме сочувствия ничего не было у людей. Причем люди туда шли совершенно простые, из разных мест, из разных городов, какие-то группы с заводов, фабрик, учебных заведений, рабфаков, в общем, кого только не было. И реакция была практически у всех одинаковая, о чем и пишет Шульгин – только сочувствие. Люди реагировали как нормальные люди. И еще… некое даже разочарование проскальзывало, говорили: «Да-а, думали, что вообще-то побогаче будет…» Скромность обстановки тоже как-то разочаровывала некоторых. Блеска роскоши они там не видели.
Эти исторические комнаты были открыты с 1923 до 1926 года, и всё время поток народа был огромный, даже приходилось прибегать к таким мерам как увеличение платы за билет, дабы сократить количество вот этих «любопытствующих». Надеялись, будет меньше народу, но народу меньше не оказывалось. То есть интерес был колоссальный. И в 1926 году эти исторические комнаты были закрыты.
Если мы возьмем 1919 год, то на третьем этаже, например, располагалась колония для несовершеннолетних, скорее всего, это были комнаты третьего этажа, бывшие фрейлинские. Когда открывался памятник Радищеву в 1919 году на набережной прямо у дворца, Луначарский выступал с речью, он говорил, что вот у дворца тиранов мы ставим памятник революционеру. Даже почему-то в газете назвали Радищева декабристом. И такие разговоры шли: «отдать дворец детям, дети – наше будущее…» Но потом открылся Музей революции и от этой идеи отказались.
Никита Владимирович Благово, заведующий Музеем истории Школы Карла Мая:
В гимназии Карла Мая учились два очень известных в Петербурге человека. Один из них – академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. А в 1918 году с золотой медалью окончил школу Лев Васильевич Успенский – петербурголюб, литературовед, автор очень хороших, особенно для 1970 года, учитывая идеологическую атмосферу в городе, «Записок старого петербуржца». И вот в 1966 году у нас на телевидении была передача, в которой участвовали, в частности, и Лихачев, и Успенский. Вот после этой передачи раздался звонок из Москвы и директора Ленинградского телевидения Бориса Максимовича Фирсова сняли с работы за то, что он допустил выход на экран таких крамольных, антигосударственных и антисоветских людей. Хотя тут ничего крамольного нет: зачем нам площадь Пролетарской Диктатуры? Ну скажите, зачем? Что она несет? Какой смысл? О чем хорошем напоминает? Мы жили, говоря по-старому, на 10-й Рождественской. И мы ходили с бабушкой, я был совсем маленький, но я помню вот эти руины, огороженные руины собора. Взрывали всегда ночью. Торчали долго эти обломки, грустное зрелище. Бабушка буквально плакала и тяжело скорбела. А взорвать эту прекрасную доминанту, прекрасное архитектурное сооружение на Сенной площади – ну что тут сказать? Дикари, варвары. Люди, которые это делали – это были злобные дураки.
Происходит примитивизация. Потом, общество (хотя и не все) поражено духовно-нравственным равнодушием. Вот большинство занято своей «ячейкой». Да, семья – это главное. А все остальное – либо не верят, что что-то можно изменить, либо «мне это не интересно», «не касается». «Мне всё равно» – Рождественские, Советские, Турецкие… Не важно! Вот у меня квартира, вот у меня машина… Да всё равно – Петербург или не Петербург… Понимаете? Опять повторяю: общее развитие, воспитание, в том числе и историческое воспитание. Вот я люблю приводить, простите за нескромность, такой пример. В 2012 году широко отмечалось 200-летие Бородинского сражения. И я, изучив документы, знаю, что мои предки участвовали в войне с французами, семь моих предков. Один из них – Степан Сергеевич Благово. И мы приехали в Москву, была конференция большая, и в один из дней нас привезли на Бородинское поле. И вот я поднимаюсь на Шевардинский редут и вспоминаю строчки из формулярного списка поручика Степана Сергеевича Благово, который в сражении при селе Бородине на Шевардинском редуте был ранен отломком ядра в правое плечо с раздроблением кости и пулею в левую ногу. Вот эти слова у меня всплыли в памяти, я стоял на Шевардинском редуте, и, мне кажется, я ощущал запах этого порохового дыма и слышал свист ядра, которое разорвалось и отломком ранило моего далекого предка. Понимаете, одно дело, когда вы читаете строчку в учебнике истории, а другое дело, вы осознаете свою историческую связь.
Петр Евгеньевич Бухаркин, доктор филологических наук:
Одно из самых лучших творений Пушкина – поэма «Медный всадник». Поэма затрагивает бесконечно важную проблему, с которой сталкивается каждый человек, в каком бы государстве он ни жил, и которая применительно к нашему государству в какие-то отдельные моменты приобретает особенно острый смысл. Это вопрос о взаимоотношении личности и государства. О необходимости государству прислушаться к голосу отдельного человека. И это вопрос об ответственности человека (личности) за ход истории. Ведь именно об этом поэма «Медный всадник».
При этом государство выражено сразу тремя образами: это образ Петра I, это Медный всадник и, отчасти, Петербург. … И Петербург совершенно меняется, совершенно уходит божественное начало, христианское, а начинает звучать только языческое начало: кумир, истукан. И как меняется название города: во вступлении он вообще никак не назван, а как он назван в поэме? Обратите внимание – никогда не назван Санкт-Петербургом, то есть городом святого Петра, а он назван Петрополем – типично языческое название. И он назван у Пушкина Петроградом. Государство оборачивается своей уже негативной стороной. А почему негативной? Это как раз проясняет история самого Евгения, главного героя.
Евгений … стремится исключительно к простому человеческому счастью. … Самые скромные мысли обычного человека, рядового человека, нельзя даже сказать «маленького человека» – рядового человека, неисторического человека. … Так вот, жизнь этого человека внезапно разрушается, разрушается наводнением. … Евгений окончательно сходит с ума. Он перестаёт быть личностью. Рабский страх перед властью поселяется в его душе. …ибо государство и есть для него бог.
И очень часто возникал вопрос о том, а на чьей стороне Пушкин. На стороне государства или на стороне Евгения?
Но вот наше время заставляет понять, что вопрос поставлен некорректно. …у Евгения есть две вины. Евгений забыл, что долг человека – быть творцом истории. И что человек должен всё время осознавать свой долг перед историей. Евгений, принадлежавший к знаменитому роду, к историческому роду, забыл о своём прошлом, о прошлом своей семьи, он не думает об этом, он замкнулся в личной своей… в личных своих интересах. Его не интересует государство. И тем самым он позволяет государству не считаться с ним.
Петр Александрович Сапронов, культуролог, ректор Санкт-Петербургского Института Богословия и Философии:
Очень отягощает разбор этого произведения то, что по его поводу существует огромное (говорят обычно «необозримое») множество литературы. Но обычно в стороне остаётся соотнесённость не двух, а трёх начал. Да это, имперское величие, да, это маленький человек, а третье – это Нева. Имперский Петербург, Евгений, Нева – столкновение этих троих будет носить совсем другой смысл, чем мы к этому привыкли.
Мы забываем, что есть у Пушкина и такие строки: «Да умирится же с тобой/И побежденная стихия». Петр и стихия, петровский Петербург и стихия – это ведь тема, которая как минимум не менее значима, чем Пётр и Евгений. Потому что описана эта стихия грандиозно:
Нева металась, как больной
В своей постеле беспокойной
…
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась…
…
Осада! приступ!
Вот восстание Невы против Петербурга.
Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури…
И спорить стало ей невмочь…
…
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. Пред нею
Всё побежало, всё вокруг
Вдруг опустело …
Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна…
Нева – это бурный протест, это мятеж, это какой-то взрыв хаоса против Петербурга. Но и Евгений – тот же самый мятеж, тот же самый бунт русский – бессмысленный и беспощадный. Это же по-своему также мистически ужасно, потому что здесь какой-то напор маленького человека на олицетворение Петербурга во всём его величии, на «строителя чудотворного». … Петербург – не для маленького человека.
В сторону Невы Евгений никаких упрёков, никаких отрицаний не высказывает… Более того, есть какой-то тайный, может быть, никем не сознаваемый союз Евгения с Невой, и это их союз против Петра и Петербурга. Стихия хаоса, Нева – единственное, что может разрушить Петербург.
И сегодня… Петербурга нет, Петербург сегодня не существует. То есть как «не существует»? Он есть как памятник культуры, он есть как великое прошлое. Но в Петербурге уже достаточно давно нет петербуржцев.
Юлия Зораховна Кантор, доктор исторических наук:
И в Ленинграде всё время его существования было вот это ощущение преемственности, неразрывной связи с дореволюционным прошлым. Как в песне Городницкого: «Ленинград, российских провинций столица». Там есть ещё такие строки: «За шпилей твоих окоем,/За облик немеркнущий прошлый,/За то, что, покуда живешь ты,/И мы как-нибудь проживем».
Ольга Берггольц об этом писала: про ленинградское сумрачное братство, это тоже важность сохранения внутри себя и в самом городе вот этого ощущения преемственности. Не случайно, кстати, в нашем городе всегда, во все времена, самым главным таким призывом был призыв «сохраним город-музей». Заметьте, даже в советское время. Это ведь тоже – оттуда. И когда сейчас я слышу… а сейчас я это слышу, к сожалению… что вот, возвращение городу исторического имени это очень плохо, потому что таким образом как бы перечеркивается история войны и история блокады… А вот ничего подобного. Это совершенно не так. И ответом на такое предубеждение является, опять же, сама история города, ведь единственное в истории, советской истории нашей страны, возвращение исторических названий произошло именно в Ленинграде. В 1944 году центральным площадям и улицам нашего города вернули их исторические названия, и проспект 25 Октября стал опять Невским, и площадь Урицкого вернула себе имя Дворцовой и так далее.
На самом деле это единственный случай возвращения исторических названий, просто больше нигде такого не было. Тут трудно говорить о каких-либо мотивах, хотя мотивировка в документах, связанных с возвращением исторических названий, была та, что возвращаем названия, какие были в семнадцатом году, когда происходили события, связанные с большевистской революцией, именно поэтому было решено вернуть столько топонимов, названий, как они звучали в 1917 году. Но, еще раз заметим, неслучайно то, что это произошло после освобождения города, после снятия блокады Ленинграда. Это очень важный момент. Это была такая, можно даже сказать, награда. Награда – возвращение имени – за беспримерное мужество, за перенесенные муки городом как организмом и горожанами. Кстати, надо сказать, что в городском звучании, в тридцатые годы и в сороковые, городские названия всё-таки в городском обиходе звучали так, как они звучали, в основном, до революции.
Ирина Савельевна Вербловская, петербурговед, экскурсовод:
Нужно сказать, что среди всех городов нашей страны наш город оказался самым репрессированным. И это объяснялось тем, что в прошлом наш город был столицей российского государства, тем, что здесь сосредоточена была самая передовая часть российского общества – и среди чиновничества, и среди других слоев населения. А главное, здесь была самая передовая российская мысль, российская интеллигенция. Вот это все вызывало особое раздражение и особое озлобление со стороны власти. И статистика бесстрастно говорит о том, что наш город оказался самым репрессированным. Может быть, по этой причине говорить о расстрелянных в нашем городе, о репрессированных в нашем городе будет показательно для всех остальных жителей нашей огромной страны. Например, на севере мы можем говорить, в основном о событиях 1930-х годов. На Соловках мы можем говорить о событиях 1920-х годов. Но в нашем городе эти печальные события начинаются буквально через какие-то считанные дни или недели после революции.
Ржевка – старинный район, где еще в петровские времена были пороховые склады. За Ржевкой большая территория вплоть до речки Матоксы – это несколько десятков километров – была отдана сначала петербургскому, потом петроградскому, а потом ленинградскому военному округу. На сегодняшний день эта территория принадлежит Министерству обороны.
И в течение многих десятилетий до сравнительно недавнего времени сразу за проезжей частью дороги, за небольшой канавкой, которая отделяет дорогу от леса, тянулась проволока, иногда обыкновенная, кое-где колючая, около которой периодически можно было прочесть надпись: «Стой! Опасная зона! Проход запрещен».
Сведения о том, что там расстреливали, доходили неясные, но достаточно постоянные от жителей того района – от жителей поселка Старое Ковалево и других мест, которые там не очень густо, но, тем не менее, заселены. Когда начался поиск в том районе, то, конечно, в первую очередь опрашивали жителей, которые жили там, старожилов небольшой деревни Приютино, жителей Бернгардовки, жителей Старого Ковалева. Люди неохотно делились своими сведениями, очень отрывочными, очень скудными. Но все-таки какая-то картина из их ответов складывалась.
Лидия Корнеевна Чуковская в своих записных книжках пишет о том, что Ахматова уже в 20-х годах знала, что где-то в Бернгардовке расстрелян Николай Степанович Гумилев.
Кроме этого района есть еще участок этого полигона, Койранкангас, это ближе к Токсово, между Токсово и Кавголово. Там была еще финская деревня, от которой не осталось и следа, но это район, где, по всей видимости, массовые захоронения происходят в более позднее время, вплоть до 1930-х годов. Все, о чем я сейчас говорю, – это места, где расстреливали и закапывали, но еще далеко не все там обследовано.
А теперь давайте представим себе, кого там расстреляли? Что это за время было и какие были в это время массовые расстрелы? Я говорю «массовые», потому что места индивидуальных, одиночных расстрелов нам не определить. Поэтому я, назвав целый ряд мест, хочу остановиться на тех, которые стали местом массовых расстрелов, местом массовых казней. К этим местам массовых казней надо отнести: в первую очередь, Ржевский полигон.
И есть основания считать, что именно в ночь на 25 августа в 1921 году расстреляли 80 человек участников так называемой ПБО, Петербургской боевой организации. Была ли такая организация или не была – вопрос до конца неясный. Потому что организационно, конечно, никакого объединения не было. Значит, говорить слово «организация» уже не совсем правильно или совсем не правильно. Были люди, часто даже между собой не знакомые, но одинаково не признававшие, не принимавшие новую власть, которые готовы были ей сопротивляться каким-то образом. После подавления Кронштадтского мятежа власти искали тех людей, которых они могли бы назвать идеологами Кронштадтского мятежа, т.е. искали среди интеллигенции людей, которые недовольны советской властью. Так или иначе, появляется так называемое «Таганцевское дело». Во главе его был Владимир Николаевич Таганцев. По «делу Таганцева» арестовано было около 200 человек, и в том числе поэт Николай Степанович Гумилев и ученый с мировым именем Ухтомский. Газета «Петроградская правда» 1921 года за 1 сентября сообщала о раскрытии заговора против советской власти и о расстреле, дальше поименно список, в котором как раз числится и Таганцев, и Ухтомский, и Гумилев. Есть основания предполагать, что они были расстреляны тоже там.
И я уже говорила о том, что какие-то слухи, что в районе Бернгардовки был расстрелян Гумилев, доходили до Анны Андреевны Ахматовой. Во всяком случае, незадолго до войны она ездила туда, в тот район. И там, около небольшого пруда на месте карьера, росли полевые цветы. Она сорвала несколько цветочков и сказала, что «одни приносят на могилу цветы, а я уношу цветы с могилы».
Елена Игоревна Жерихина, петербурговед, экскурсовод:
В нашем городе есть что охранять. И хотя первые десятилетия нашего города были застроены так, что кроме Домика Петра I на набережных-улицах нигде ничего не сохранилось, но уже дома по типовым проектам – сохранились. Сохранились в качестве флигелей пригородных дворцов. Сохранился фасад путевого домика Петра в Стрельне. И конечно, прежде всего это дома на берегу Васильевского острова. Конечно, они все осели. Ушли в землю примерно в рост человека. И сегодня мы находимся в таком доме (наб. Лейт. Шмидта, 39, радио «Град Петров»). … То есть дома того времени кое-где сохранялись. Но сохраняются ли они с должным почтением – это вопрос. Потому что даже усадьба Ивана Ивановича Шувалова на Итальянской улице – этот дом умирает, потому что он глубоко ушел под землю, к окнам нижнего жилого этажа подступила земля, и он просто гниет. Сад уничтожен. Последний раз уничтожали его летом 2025 года. Оставили одно деревцо, всё остальное засыпали, чтобы была стоянка для автомобилей. … Есть дома, о которых мы не знаем, что с ними происходит. Для меня самым большим ударом было состояние Дома композиторов, то есть здание по типовому проекту Земцова, перестроенное Монферраном в виде итальянской ренессансной виллы, интерьеры которого потом построены Месмахером. И, в принципе, это первый образец протомодерна в нашем городе. Там свободная планировка, вертикальные связи, натуральные материалы… и многие другие признаки того, что дело идет к модерну… Казалось бы, всё в порядке. Большой зал, бывший кабинет Сергея Сергеевича Гагарина, более-менее в порядке. Но нынешний председатель Союза композиторов отказывается туда пускать… На все вопросы он отвечает: «К нам ходят на концерты!» Но, понимаете, хождение на концерты не является важнейшим в существовании особняка. И историческое здание – это далеко не только гардероб и концертный зал. А ведь именно на примере этого дома мы рассказывали, как люди жили. Особняк Демидовых, например, постоянно у нас находится в состоянии аварийном. Вот на фотографии промокший ламинат, а под ним – паркет бального зала. … Своды этого помещения – деревянные. Они гниют от протечек. … К чему приводит бесхозность, я сейчас покажу на примере дворца великого князя Павла Александровича. … Живописный плафон – я видела его снятым, сейчас его уже нет. Ручек у дверей – нет. И так далее… Не говоря о каминах, об оконных рамах и прочем, что исчезло. Причем еще в 90-е – там было прилично. Вот такая разруха наступает именно оттого, что там никто не живет и никто не бывает. Четверть века бесхозности – и любой дворец превращается практически в руины.
Меня всегда поражало, как в Петербурге целые улицы застраивались крайне гармонично, как, например, Сергиевская улица. … И мы переходим к зданиям, в которых находятся различные закрытые учреждения, и туда вообще не пускают никого. Среди них, например, вот этот маленький особняк, который принадлежал великому князю Кириллу Александровичу. Только остались лестница и белый зал. Или особняк маркизы Мопра, урожденной Апраксиной, построенный Вальбергом. Очень нарядный. Более четверти века здесь был салон. Сегодня никому не откроют двери этого детского садика. Детский садик на той же улице, Чайковского, 45, я посетила. Последние владельцы – князья Оболенские. Вдоль фасада там был ряд гостиных, они были выполнены с украшениями из итальянского золотистого мрамора… Это всё побито. И я не уверена, что сегодня будут материалы, которые позволят это реставрировать. Войти в этот особняк разрешили ветеранам с экскурсией, там очень приятная директор этого детского садика. … Руководительница сети дворцов бракосочетаний, там и Дворец малютки, – она просто никого не пускает на порог.
Ну и самый худший вариант, конечно, это памятники, которые были просто коммунальными квартирами. Более всего меня убивает состояние особняков Шрётера на Английском проспекте и улице Писарева. Эти оба особняка были освобождены от обитателей еще на рубеже 90-х годов. А далее – ничего. В доме на Английском проспекте было какое-то время что-то вроде казармы для временного проживания трудовых мигрантов. В доме не осталось ни одной дверной ручки, ничего. Еще хуже – судьба собственного особняка Шрётера на улице Писарева (набережная Мойки, напротив Новой Голландии). 35 лет этот дом необитаем. Интерьер утрачен. А это – первое здание эпохи модерна.
Иногда могут исчезнуть вообще целые здания. Вот это Кирочная улица, особняк Федора Демерцова. От выдающегося петербургского архитектора Федора Демерцова фактически ничего не осталось: Знаменская церковь уничтожена, собор Сергия Радонежского уничтожен, на доме Аракчеева на углу Зимней канавки и Мойки надпись: «Жилой дом. Архитектор неизвестен». Но хоть здесь, на его собственном доме, хоть раз в городе было помянуто имя этого архитектора – здесь всегда висела доска. Она исчезла. Я хожу мимо и думаю, что кому-то ведь хочется не исторический трехэтажный особняк, а четырехэтажный дом в центре Петербурга. Отправят дом на реконструкцию – и Демерцов просто исчезнет.
Исчезают не просто дома как таковые, а дома – носители людской памяти, памяти о людях. Это то, что меня раздражало в советской истории архитектуры, потому что для них камни отдельно, а люди отдельно. А камни – они несут тепло за счет людей, которые в этих домах обитают. Вот почему для меня особняки важнее государственных учреждений.
Людмила Викентьевна Михеева-Соллертинская, музыковед:
Общежитие на Зенитчиков я не воспринимала как Петербург, естественно. Это был достаточно новый дом, советской постройки, он был на кольце девятого троллейбуса. И для того, чтобы попасть в Петербург, надо было для начала доехать до Нарвских ворот. Мне так казалось. Хотя, на самом деле, Кировский завод – это тоже Петербург, но я воспринимала весь этот район до Нарвских ворот как Ленинград, может быть, потому что подавляющим таким зданием был Кировский райсовет. Вот когда я доезжала до Нарвских ворот на трамвае, тут уже начинался Петербург. Это был совсем другой город. И главным счастьем для меня было – это когда после занятий в Консерватории я шла пешком в центр. Весь центр я исходила своими ногами. Я шла до Невского по улице Герцена, которой сейчас возращено имя Большой Морской. Я шла через Исаакиевскую площадь, мимо Медного всадника, видела эту потрясающую статую Николая I, которую, cлава Богу, не снесли, потому что это ведь уникальное произведение искусства. Я не знаю, может, где-то и есть еще статуя, где конь держится всего на двух опорах, но, по-моему, такого нет. И вот идти мимо них и выходить на Невский и видеть всю эту панораму… Я ощущала себя как в сказке.
И была у меня встреча нового, 1954, года – именно встреча с Петербургом, потому что у меня еще не было настолько близких друзей, с которыми я могла бы встретить где-то в застолье дружеском, но я и не хотела этого. Я приехала поздним вечером на набережную Невы и шла по Неве мимо Зимнего дворца, от Марсова поля к Дворцовому мосту и слышала, мне казалось, во всяком случае, что я слышу, удары, новогодние удары этих часов из Петропавловской крепости. И вот это было то, что навсегда легло в душу.
Я вдруг поняла, что вот здесь, здесь мое место. Здесь я дома. Вот без этого города я жить не могу.
«Петербург» Андрея Белого – это завораживающая книга, одна из главных книг ХХ века, где скрещиваются темы терроризма, царства теней, надежды на настоящую духовную жизнь, поисков смысла жизни. И это читается как палимпсест, то есть нечто, что было под поверхностью рукописи, палимпсест всей русской литературы. Пушкин, «Медный всадник», Чайковский, «Пиковая дама», Достоевский, «Преступление и наказание» – весь город, как болезнь. Как болезнь людей, которые жили тут. И, в конце концов, русская литература есть, может быть, как невроз, но невроз, который вылечивает болеющего человека. Гоголь вылечивает своего читателя, хотя у него есть этот невроз. Пушкин, конечно, по-другому. Достоевский, конечно, показывает весь город как какого-то болезненного собеседника.
И как не любить «Петербург»? Мандельштам, конечно, любил. Весь Серебряный век любил «Петербург» и признавал в «Петербурге» нечто бесподобное. И можно сказать, что «Петербург» играет в европейской литературе роль, может быть, «Улисса» Джеймса Джойса или «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, то есть одно из тех произведений, которые суммируют и вновь ставят вопросительный знак: что, куда, как.
Вот Кафка – выразитель всех страхов XX века и носитель как будто бы потери человеческого в век всех тоталитаризмов и, что еще хуже, какого-то тоталитарного бюрократизма, где человек абсолютно теряется в лабиринте нечеловеческого. А вот Андрей Белый, «Петербург» до Кафки – нечто похожее, это утрата личности. Его герой, сын сенатора, буквально теряет свою личность, и бомба неуловимого террориста выражает вот этот внутренний взрыв, когда не остается ничего: разрушены все связи, отца с сыном, Бога с человеком, и человек впадает, по Андрею Белому, в идиотизм. Его герой, Николай Аблеухов, впадает в идиотизм и бежит в Египет, и размышляет, как идиот, на этих пирамидах о смысле жизни.
Конечно, это связь религии с культурой. Это очень, на мой взгляд, критический момент веры. Потому что можно построить веру как совершенный отказ от мира, значит – от культуры. А эти деятели Серебряного века, наоборот, хотели собрать всю культуру мира. Это момент, когда Россия не хочет быть только Россией. Она хочет отражать все культуры. Она интересуется культурой майя, Индии, культурой народов Тихого океана. Ее этнография открывается ко всему миру, и литература тоже. И диалог между этой ищущей интеллигенцией, которая была духовной, и тогдашней Церковью – не очень удался. Он записан в протоколах Религиозно-философских обществ Киева, Москвы, Петербурга. Но общий итог таков, что что-то не удалось в этом диалоге. Если бы было по-другому, может быть, даже история бы изменилась.