fbpx
6+

«…Она своими переводами поразительным образом умела передавать даже угрюмым, повернутым на себя людям радостное детское удивление перед миром». Филолог С.Панич об английской христианской литературе в переводах Натальи Трауберг (передача 1)

 

М.Лобанова: Здравствуйте, дорогие друзья! В студии радио «Град Петров» Марина Лобанова. Сегодня гость нашей программы – Светлана Панич, филолог и переводчик. Здравствуйте, Светлана!

С.Панич: Здравствуйте!

М.Лобанова: И, исходя из того, какой у нас сегодня гость, возникла и тема нашей программы. Мы говорили о Наталье Леонидовне Трауберг, говорили со Светланой Панич о Наталье Леонидовне, еще когда она была жива. А потом Светлана сообщила мне, что Наталья Леонидовна скончалась. Конечно, у нас на радио были программы, посвященные памяти Натальи Леонидовны. Но мы со Светланой, которая лично хорошо знала Наталью Леонидовну, хотели бы поговорить о тех людях, которых Наталья Леонидовна нам подарила. Это те писатели, которых она переводила – Честертон, Льюис, Грэм Грин, Фрэнсис Бернет, Пол Гэллико, Вудхауз, наверное, Вы и о нем хотели бы поговорить?

С.Панич: Конечно, поскольку Вудхауз – это была по времени последняя любовь Натальи Леонидовны; в последние годы ей был дороже всего, как она говорила, важнее всего, Вудхауз, даже больше, чем Льюис, важнее, чем Честертон. И я думаю, что мы об этом поговорим. Это очень интересно.

М.Лобанова: Давайте поговорим об этих людях, об их произведениях и о том, почему они Наталью Леонидовну так привлекали. Удивительно, что все эти люди как бы собрались под ее именем. Почему они все собрались? Что в них общего? Давайте, может быть, начнем с этого.

С.Панич: Если пытаться говорить о том, что в них общего – наверное, общее то, что все они говорят о рае. Как известно, после Данте в литературе мало кто умел говорить о рае так, чтобы это было, по крайней мере, убедительно для человека, которого явно не устраивает какая-нибудь благоуханная растительность, всяческие нектары и прочие яства, и который явно понимает, что Царство Божие – это нечто большее, чем наши антропоморфные изобразительные образы вечного блаженства. И вот особенность Честертона и Вудхауза – Льюиса в меньшей степени, потому что у него был меньший опыт райского присутствия в его собственной жизни, – в том, что Честертон и Вудхауз смогли рассказать ХХ веку о том, что такое рай. Дело в том, что Наталья Леонидовна начала переводить именно Честертона, и, собственно, все началось с Честертона. И с Честертона началась, в каком-то смысле, и сама жизнь Натальи Леонидовны, поскольку это было весьма популярное чтение среди эксцентриков-киношников начала 20-х годов…

М.Лобанова: А что же читали? Наверное, «Приключения отца Брауна»?

С.Панич: Конечно, и отца Брауна; конечно же, читали и «Перелетный кабак», наверное, лучшую вещь Честертона, по крайней мере, одну из любимейших. Читали то, сквозь что просвечивал такой смешной, типично британский эксцентрик. Трактаты, естественно, не читали.

М.Лобанова: А читали по-английски?

С.Панич: Да, все это читалось по-английски. Это было очень игручее, очень смешное, очень светлое чтение. Честертона пытался переводить Чуковский, да кто только тогда не пытался его переводить… Но, одним словом, Наталья Леонидовна рассказывала, что Честертону она была в каком-то смысле обязана своим появлением на свет, потому как ее родители познакомились благодаря Честертону. Как именно это произошло, я рассказывать не буду, об этом можно прочитать в книжке «Сама жизнь». А потом, в конце 60-х годов, Честертон появился снова. Но он уже появился несколько в ином качестве – он появился как апологет, появился как автор тех эссе, тех трактатов, которые вошли в массовый читательский обиход в начале 90-х годов, а до этого существовали в «самиздате», и по признанию одного человека, их в «самиздате» прочитавшего, «не одну душу выпрямили».

М.Лобанова: Я думаю, что здесь тоже нужно кое-что сказать. Если мы говорим о произведениях Честертона, то вот Вы говорите, как они появились в жизни Натальи Леонидовны Трауберг. Ей уже было около сорока лет…

С.Панич: Да, она была уже достаточно зрелый человек, человек, который многое к тому времени уже пережил; человек, у которого уже был очень разный собственный опыт, в том числе и опыт церковный. Наталья Леонидовна вспоминала, что в ее церковном опыте присутствовали самые разные люди, причем люди самых разных конфессий. С одной стороны, отец Всеволод Шпиллер, когда она жила в Москве, а, с другой стороны, «райский человек», по ее словам, совершенно честертоновский человек, отец Станислав Добровольскис.

М.Лобанова: Насколько я знаю, в 80-е годы как раз люди как бы вышли из советского тумана и не знали – как же так, неужели Бог есть? И вот этим советским интеллектуалам объяснить это – то есть то, что можно оставаться умным человеком и не считать себя идиотом, но при этом признавать, что Бог есть. И вот они читали эти эссе Честертона и это их спасало, мне кажется. Спасало для христианской жизни.

С.Панич: Во-первых, это не только спасало. Это утешало, потому как все-таки чем сложнее становилось время, чем больше сгущались 80-е годы с их, с одной стороны, вялотекущим безумием, а, с другой стороны, с очень агрессивной антисоветскостью, в этом смысле Наталья Леонидовна никогда не была диссидентом. Она была человеком – об этом много говорили, она сама о себе говорила, что она была человеком достаточно робким. Но она никогда не была советским человеком в том смысле, что ей была чужда советская напористость и советская агрессивность, то есть те свойства, которые культивировались той субкультурой. И в этом разрыве, в этой пропасти, где, с одной стороны, покой гниющего болота, а, с другой стороны, невероятно агрессивное, напористое – да, героическое, но такое героическое, которое могло «пожертвовать котом и даже человеком ради великого дела», об этом тоже есть в книге «Сама жизнь». Так вот, меньшинству среди всего этого Честертон был напоминанием о том, что есть свет, здравость, цельность, радость, что есть героизм не жертвующий, а жертвенный. И в этом смысле Честертон действительно очень многим «поставил душу». Так же получилось и с Льюисом, в частности, с романом Льюиса «Мерзейшая мощь», который переводился в начале 80-х годов. Переводила его Наталья Леонидовна Трауберг. И, если позволите, я расскажу предысторию.

М.Лобанова: Да, и если можно, несколько слов о содержании.

С.Панич: Ну, пересказывать роман «Мерзейшая мощь» мог только один человек в наших пределах – это был Сергей Сергеевич Аверинцев, потому что пересказать этот роман невозможно. С одной стороны, можно сказать, что он о саморазрушении зла. С другой стороны, можно сказать, что это притча о том, как человек прорывается сквозь порочный и мертвящий круг самости, самовлюбленности только тогда, когда начинает ценить простые вещи. Главный герой романа Марк Стеддок попадает в ГНИЛИ – это некая исследовательская структура, которая в перспективе мыслит подчинить себе весь мир. Тут нужны некоторые комментарии еще и в том смысле, что Льюис боялся нашествия техники, и это звучит во многих его эссе. И вот таким ужасающим технократическим монстром предстает ГНИЛИ. Но ГНИЛИ – это не только технократический монстр; это аллегория всех авторитарных держав. Туда попадает простая душа Марк Стеддок, хотя душа на самом деле не очень простая, потому как его душе нужны слава, власть, почести и «свой круг». Потом с ним происходят всякие испытания. Он необычайно хочет стать важным, он необычайно хочет стать известным, или, как сейчас говорят, это грязное такое слово, но – «публичным человеком». И как только он туда попадает, он понимает, что за эту публичность приходится платить. И каждый раз эта цена все выше и выше, до того момента, как ему предлагается за почести, круг, славу и имя в буквальном смысле попрать Крест. Он отказывается, затем снова происходят разные события. Тем временем ГНИЛИ сотрясают и в конце концов уничтожают те самые звери, на которых пытались ставить опыты по созданию нового типа живых существ. И вот он приходит в себя, когда вдруг обнаруживает, что есть нормальная жизнь. И в ней, к этой нормальной жизни, имеет отношение и Джейн, его жена, которую он не замечал, поскольку мечтал исключительно о «своем круге», и «Джейн, и яичница, и мыло, и солнечный свет, и галки, кричащие к Кьюр Харде». Он выбирал это, и выбрал нормальное, как пишет Льюис. Параллельно с ГНИЛИ в романе существует некое пространство этого нормального – пространство это называется Сент-Энн. Это местность, где, в общем-то, ничего не происходит. Там живут люди, там живут животные; они кормят свиней, выращивают неплохие овощи. Но в мире всеобщего хаоса, в том числе и хаоса человеческих тщеславий, эти люди сохраняют нормальную жизнь. Так вот, Льюис и Честертон объясняли советскому человеку, что такое нормальная жизнь.

М.Лобанова: Если назвать этот роман антиутопией, то это как бы антиутопия одной души.

С.Панич: Это даже не антиутопия; по жанру это не антиутопия. Это, скорее, притча, это очень пространная притча о путешествии, о странствии души. У Льюиса есть другая аллегория – «Кружной путь», написанная под влиянием аллегории очень популярного в британской культуре Джона Беньяна «Путь паломника». Льюис пишет свой «Путь паломника», он называется «Кружной путь». И сейчас только до меня стало доходить, благодаря Вам, Марина, что «Кружной путь» и «Мерзейшая мощь» на самом деле очень похожи, потому что и то, и другое – о возвращении души к себе и о том, что душа может вернуться к себе, о том, что «мы дома, мы забыли про дела, мы отдыхаем здесь от суеты» – это стихи, принадлежащие еще одному любимому Натальей Леонидовной человеку, писательнице Дороти Сейерс. Вот об этом напоминали Льюис и Честертон, и поэтому они так были нужны.

М.Лобанова: Да, и вот еще о чем хочется сказать. Льюис – это человек странный для обычного, традиционного христианского сознания, странный тем, что он писал много фантастики. И мы думаем – как же так, он ведь христианин, он же видит вещи как они есть, зачем же он так фантазирует?

С.Панич: Он видел вещи как они есть. Но «вещи как они есть» таковы, что о них языком прямой лобовой проповеди во второй половине ХХ века уже сказать было невозможно, да и, наверное, не только во второй половине ХХ века. Чем подлиннее реальность, тем…

М.Лобанова: Да, ведь и Христос говорил притчами… И Его спрашивали: зачем Ты говоришь притчами, нам же непонятно это?

С.Панич: Да, конечно. Я думаю, что здесь все дело в природе описываемой реальности. Чем подлиннее реальность, тем сложнее о ней говорить в лоб. Я не помню, какой умный человек сказал, что сокровенное всегда прикровенно; о сокровенном можно говорить только прикровенно. Это тот аллегорический язык, тот язык сказки, который выбрал для «Хроник Нарнии» Льюис, для бедных «Хроник Нарнии», что только с ними религиозные люди не делали, с бедными «Хрониками Нарнии»…

М.Лобанова: А в чем проблема существования таких фантастических произведений того же Льюиса собственно в христианской среде? Мы все прекрасно представляем себе, что произведения Льюиса живут в общечеловеческой, общекультурной среде, нехристианской. И живут они прекрасно, воспринимаются прекрасно. А в чем проблема их существования в христианской среде?

С.Панич: В чем проблема их восприятия, Вы хотите сказать?

М.Лобанова: Да, можно и так сказать.

С.Панич: Вы знаете, я думаю, что главная проблема опять же укоренена в Евангелии – то, о чем Вы сами говорили. Мы хотим, чтобы нам было понятно. Притча, аллегория, любой язык иносказания всегда оставляет человеку свободу, свободу понять по-своему. И в том числе свободу не понять. И до тех пор – я сейчас скажу резкую вещь, но я в этом убеждена – до тех пор, пока мы будем воспринимать веру не как пространство свободы, а как набор предписаний, мы будем неспособны вместить, а точнее – впустить в наш опыт веры все, что выходит за рамки прямого предписания. Как одни охранители – выискивать так языческих гномов и эльфов; как другие охранители – спрашивать, а насколько соответствует Клайв Стейплз Льюис апостольским правилам. Но все это на самом деле – мимо. Апостольские правила хороши, святоотеческое предание необходимо. Но есть еще и тот язык повествования, тот язык исповедания веры, тот язык свидетельства о вере, который не вписывается непосредственно в богословский нарратив. Это язык искусства, и в каком-то смысле язык искусства выразительней, ярче, полнее и свободней, чем тот нравоучительный или же сугубо богословский нарратив, который мы очень часто не понимаем – но нам с ним спокойнее.

М.Лобанова: Я лично не прошла таким путем, и мне, допустим, какие-то вещи собственно христианские ближе, чем фантастика. Но это просто свойство моего внутреннего устройства. И я знаю очень многих людей, которые именно через фантастические произведения того же Льюиса и через какие-то художественные произведения Грэма Грина или Честертона пришли в Церковь. И я все никак не могла понять последовательность их шагов и мышления внутреннего, поскольку мне-то это не близко. И я никак не могла понять, как они шли. А потом ситуация таких людей мне представилась следующим образом: человек, который живет без Бога, он в принципе знает, как жить без Бога. А вот как жить с Богом, он не знает. И ему нужно показать реальность – с Богом живут вот так. И, в принципе, эти произведения художественные, они и показывают эту новую реальность, и поэтому человеку так намного легче, чем через какое-то философское рассуждение, какое-то умозаключение к этому придти. И эту реальность показывать как раз те переводы, которые делала Наталья Леонидовна, могут.

С.Панич: Безусловно, и Вы очень верно сказали: показать реальность, явить реальность. У владыки Антония, митрополита Сурожского, есть замечательная мысль, она проходит сквозь очень многие его сочинения – главным образом, те, в которых он говорит о пути человека ко встрече с Богом, мысль о том, что Бога нельзя вывести умозрительно; Бога нельзя доказать на пальцах. Бога и мир, сотворенный Им, можно только увидеть. И вот возможность художественного текста, возможность талантливого произведения, как мне представляется, в том-то и состоит, что оно являет мир, сотворенный в Боге, мир цельный в Боге, мир сложный, противоречивый, но тем не менее, мир, собирающийся в его изначальной цельности, единстве истины, добра и красоты, в этой изначальной цельности. С «Хрониками Нарнии» было на самом деле очень сложно, как и со всем тем, о чем писал и Честертон. В меньшей степени – Честертон непонятный, из него невозможно вычислить какие-то предписания, потому как нельзя предписать удивляться и благодарить. Это получается почти по Шварцу – как известно, один из его героев отмерял себе время: с такого-то по такое-то время он будет удивляться, а с такого-то по такое-то время он будет радоваться и так далее. Невозможно предписать удивляться и благодарить. А у Честертона все, что он пишет, и то, что было так дорого Наталье Леонидовне Трауберг, и то, что она поразительным образом умела передавать даже угрюмым, даже повернутым на себя людям – это удивление, радостное удивление, детское удивление перед миром. И эта радость дорого стоила, в этом совершенно не было никакого пионерского бодрячества, бодрячества и предписания: «Унывать же стыдно!» Это как раз всегда воспринималось как нечто недопустимое, недопустимое по отношению к другому человеку, как то, что можно сказать только самому себе и только шепотом, который никто другой не должен слышать. Но тем не менее радостное удивление девочки, которая завороженно следила за электричеством и называла лампочку «банка света», вот это удивление вдруг открылось и в переведенном Честертоне. Кстати, оно же потом открылось и в Вудхаузе.

М.Лобанова: Вы сказали, что Вудхауз – любимый у Трауберг. Вот что же Вудхауз, ведь он вроде бы в число таких христианских писателей не входит?

С.Панич: Вудхаузу повезло, он в число «маркированных» христианских писателей не вошел, потому что…

М.Лобанова: Да, ведь он – юморист, как его презентуют, английский юморист…

С.Панич: Если бы бедный Вудхауз вошел в число опознаваемых христианских писателей, с ним обошлись бы, наверное, так же, как обошлись в конце концов с Клайвом Стейплзом Льюисом.

М.Лобанова: А как же с ним обошлись?

С.Панич: Как с ним обошлись? Мало кто исследовал эффект воздействия самиздата на читательские умы. Но как только самиздат вышел из рискованного подполья и стал доступным чтению, которое сперва «доставалось», потом просто покупалось в магазинах – тут же Льюис превратился в нормативный текст. Вы знаете, я сама воевала с Льюисом несколько лет. Воевала я с его трактатом «Страдание», который мне казался чем-то немыслимо жестоким.

М.Лобанова: А имеется в виду война читателя – или переводчика?

С.Панич: Нет, это была моя читательская война. Когда я читала «Страдание», мне казалось, что это пишет ригорист, что это пишет человек не жалеющий. О войне с льюисовским трактатом «Любовь» я и рассказывать не стану. Для меня лично все – и «Страдание», и «Любовь», и его достаточно жесткие суждения относительно должного и недолжного в мире, чего, скажем, Честертон себе не позволял, были оправданы тогда, когда я прочитала дневник Льюиса «Исследуя скорбь», написанный после того, как ушла Джой. Джой – это супруга Льюиса. И даже не тогда, когда я прочитала «Исследуя скорбь», даже раньше, когда я узнала об истории отношений Клайва Стейплза Льюиса и Джой Грэшем, которой посвящена, наверное, самая солнечная вещь Льюиса, «Настигнутый Радостью», также переведенная Натальей Леонидовной Трауберг. А после смерти Джой Льюис ведет дневник, он пишет его не для литературы, он пишет его, чтобы не сойти с ума. Он записывает просто все, что с ним происходит для того, чтобы не умереть от скорби.

М.Лобанова: То есть Вы считаете, что Льюиса как христианского писателя подвела личная трагедия в жизни?

С.Панич: Нет, его спасла личная трагедия в жизни. Это прозвучит очень жестоко, но его личная трагедия спасла…

М.Лобанова: А от чего спасла?

С.Панич: Даже, вернее, не спасла, это не то слово. Но все то, что прежде для него было теоретическим – теоретическое сведение о том, что такое любовь, и чем она отличается от прочих других типов связи между людьми; во многом теоретическое, как мне кажется, и это видно в «Страдании», знание, что такое страдание, хотя, конечно, ему доставалось в детстве: он жил довольно долго в обществе жестких, авторитарных людей, и поэтому, кстати, в «Расторжении брака» один из самых даже не нелепых, а чудовищных персонажей, это властная дама. Он очень хорошо знал, что такое находиться в обществе властных людей. И опять же я говорю это не о Льюисе как таковом, а говорю о собственном читательском восприятии. И вот до того, как не случилась эта потрясающая история встречи с Джой, высокая, трагичная, светлая и одновременно очень скорбная история его брака, очень многое могло бы остаться как теоретическое умозрение, как некоторая пропись. А этой историей, если можно так сказать, было очень многое окуплено.

М.Лобанова: То есть для писателя, для христианского писателя стоит такая правда жизни: нужно то, о чем ты говоришь, реализовать. Вот Льюис смог…

С.Панич: Я думаю, что нет. Это как некоторая задача. Так просто всегда получается – мы всегда платим за то, что мы пишем. Причем чем правдивее, чем серьезнее то, что мы пишем, тем по большему счету мы за это платим. И мне кажется, что это некоторая закономерность.

М.Лобанова: Допустим, если мы говорим о Льюисе, о его жизненной трагедии – что же он написал такого, что говорит: да, вот после смерти такого близкого человека он изменился, он написал вот это?

С.Панич: Он не изменился, он осуществил. Это – «Исследуя скорбь», это дневники. Дневники, которые в следующем году, я надеюсь, все-таки выйдут, пока они существуют только в журнальном варианте. Но уже того, что есть в журнальном варианте, достаточно, чтобы понять, как человек внутренне оправдывает, осуществляет все то, что прежде для него было в области теоретических построений. И вот поразительная вещь: вышел фильм, совершенно замечательный фильм «Страна теней», «Shadowlands», он как-то по телевидению у нас шел. Но вот этот Льюис, Льюис – не блестящий апологет, а Льюис, оказавшийся в ситуации Иова, он у нас менее известен. А вот другой Льюис, Льюис, предписывающий, как надобно страдать, любить, дружить, и что только бедный Льюис не предписывающий, у нас почему-то оказался усвоенным теми, кого сам писатель, думаю, боялся больше всего, – вот этими самыми властными, авторитарными людьми. И в этом смысле Наталья Леонидовна даже – я позволю себе об этом сказать, поскольку я присутствовала при этом разговоре – даже сетовала на то, что она в свое время Льюиса перевела и, сама того не ведая, дала дубину для того, чтобы бедным Льюисом били по голове окружающих.

М.Лобанова: Но как же Льюисом можно ударить по голове окружающих? Приведите пример, пожалуйста.

С.Панич: Это ситуация, например, когда человеку растерянному, плачущему и нуждающемуся в утешении, другой человек, нанесший ему обиду, сказал: а вот Льюис учит, что… И далее – несомненно правильная цитата.

М.Лобанова: Ну, это просто по святым отцам: «Святые отцы говорят…»

С.Панич: Да, «Льюис учит, что…»

М.Лобанова: Да, но если Льюиса здесь «спасти» не удалось, а чем же свободнее Вудхауз и Честертон, чем они свободнее Льюиса?

С.Панич: А вот знаете, Вудхауз и Честертон свободнее тем, что в Льюисе очень легко увидеть моралиста.

М.Лобанова: Ну что же, если человек говорит о нравственности – то он уже и моралист?

С.Панич: Да, но в Льюисе очень легко увидеть моралиста. Льюис – это чистый апологет, блистательный апологет…

М.Лобанова: Но ведь Честертон тоже?

С.Панич: Нет, Честертон не апологет, он никоим образом не апологет в том виде, в каком мы привыкли.

М.Лобанова: А в чем же тут разница?

С.Панич: Разница в том, что если мы почитаем даже его, казалось бы, апологетические тексты – «Ортодоксию», или, например, «Святого Франциска» – мы не найдем там ничего такого, за что мог бы уцепиться предписывающий нормативный ум. Там парадокс на парадоксе. Вот, смотрите, я приведу только один пример из эссе о святом Франциске. Появление этого эссе было очень тесно связано с внутренним путем Честертона к Католической Церкви…

М.Лобанова: Да, ведь он же был англиканином и потом перешел в католичество…

С.Панич: Да, и его приход в Католическую Церковь во многом, не могу даже сказать, определил, но он во многом был связан с появлением этого эссе. Если говорить о том, кто помог совершить этот путь, то для Честертона это был святой Франциск. Тут были и личные сближения, потому что жену Честертона звали Френсис; Франциск очень много для Честертона значил и именно как тот, кто умел удивляться и благодарить. И вот Честертон пишет о Франциске, а о Франциске написано к тому времени достаточно много. Но на что Честертон обращает внимание? Мы привыкли, что есть определенный стереотип, определенный набор понятий, посредством которых описывается святость. Честертон говорит не просто о кротости Франциска, которая известна всем человекам, а он говорит о такой добродетели как учтивость. Та учтивость, которая побуждала Франциска просить прощения даже у брата Огня, у которого он по необходимости должен был отнять свою одежду, чтобы он ее попросту не поел. Та учтивость, которая, как пишет Честертон, заставляла его просить прощения даже у кошки. Кстати, сам Честертон у кошек прощения просил.

М.Лобанова: Да, это тоже жизнь – как притча в каком-то смысле…

С.Панич: Жизнь как притча… А Вудхауз – там вообще нет ничего такого, что было бы узнаваемо религиозно. Но что там есть? Там есть мир, в котором нет ни одного отрицательного героя.

М.Лобанова: Да, но все они какие-то не очень и положительные…

С.Панич: Там нет ни одного отрицательного героя и нет положительных как образцов для подражания. В этом смысле задать пресловутый вопрос отечественной педагогики – чему нас учит эта книга? – по отношению к Вудхаузу практически невозможно, потому что «Сага о свинье», например… Чему нас учат «Перелетные свиньи»? Чему нас учит весь цикл о лорде Эмсворте? Да если он и чему-то «учит», то, простите, это такая наука, которую невозможно опять-таки освоить путем длительных упражнений. Вудхауз не учит. Вудхауз открывает, Вудхауз показывает мир, в котором – да, у нет высоких героев, но у него нет и отъявленных злодеев. И, вы знаете, это правда о мире. Потому что в мире нет высоких героев и в мире нет отъявленных злодеев.

М.Лобанова: А хочется быть либо тем, либо тем…

С.Панич: Да, Вудхауз знает какую-то очень важную правду о человеке; о том, что человек смешной, нелепый, дурацкий в своих порывах; что человек нуждается в жалости, нуждается в каких-то простых и очень реальных вещах, из которых слагается его мир. И почему я начала с того, что у Вудхауза нет отрицательных героев? Даже его, казалось бы, противные существа – всяческие дворецкие, леди Констанс, секретари, те, кто пытается из всех сил осуществлять мирской порядок; или его «высокие герои» – лорд Эмсворт, лорд Икинхем, которые вообще живут в райском измерении, достаточно почитать рассказ Вудхауза «Лорд Эмсворт и его подружка», достаточно почитать «Девицу в голубом», там уже не измерение падшего мира, расчетливого и углубленного в себя. А те, кто живет в этом измерении, они на самом деле нелепы, они на самом деле смешны. Вудхауз развенчивает зло. Мы-то выросли во многом в культуре, как Тимур Кибиров, еще одна фигура, очень любимая Натальей Леонидовной Трауберг, с одной стороны, а, с другой стороны, поэт во многом честертоновский, и, наверное, самый честертоновский поэт в русской культуре, так вот, Тимур Кибиров как-то написал: не надо демонизировать беса. Мы привыкли демонизировать и тем самым возвеличивать зло, а потом мы с ним героически боремся. Так вот, Вудхауз развенчивает зло, он показывает его не-существенность – и, собственно, делает то, о чем писали отцы Церкви. А, с другой стороны, у Вудхауза в его мире есть лорд Икинхем, существо совершенно сумасшедшее с точки зрения мира прагматического. Но то внутреннее правило, если это можно назвать правилом, лорда Икинхема – это правило он сам определяет как свет и сладость. И вот все, что пишет Вудхауз, пронизано светом и сладостью.

М.Лобанова: А что же это за «свет и сладость»? Мы в широкой своей массе с Вудхаузом знакомы очень мало, и то, что от него доходит до широкого «потребителя ангельской литературной культуры», говорит о том, что англичане, по крайней мере, на примере Вудхауза, они способны к очень хорошей самоиронии, а вот нам, учитывая наше советское прошлое, и, честно говоря, не только советское, но и нашу реальность национальную, нам эта самоирония очень трудно всегда давалась. И от этого мы всегда страдали – нам ведь всегда нужны герои отрицательные, герои положительные. И в этом плане вот этой самоиронии нам не хватает. Но только нам иногда очень обидно эту самоиронию на себя прилагать, а Вудхауз ведь, вроде бы, смеется над чисто английскими реалиями, но так получается, что, например, самые популярные его герои, Дживс и Вустер, это те, над которыми советский и постсоветский человек вроде бы смеется, но все же очень хочет быть на них похожими. Мне кажется так. И вот это совмещение этих двух реалий как-то спасает от всего «советского»…

С.Панич: Вы знаете, Марина, конечно. Когда я Вас слушала, я вдруг вспомнила начало одного стихотворения Кибирова: «Хорошо Честертону, он в Англии жил, оттого-то и весел он был. Ну, а нам-то, а нам-то, России сынам, как же спрятаться нам?» Вудхаузу было в этом смысле не очень хорошо – его Англия, его очень любимая Англия после Второй мировой войны не приняла. Как известно, после Второй мировой войны он вынужден был жить в Америке, это очень трагическая история, которую Вудхауз сносил с невероятной кротостью.

М.Лобанова: А почему же его Англия не приняла тогда?

С.Панич: Дело в том, что во время Второй мировой войны Вудхауз попал в немецкий лагерь, где его, как считали британские соотечественники, склонили к коллаборационизму. Он сотрудничал с профашистским радио. Никакой идеологии в его сотрудничестве не было. Он читал по радио какие-то смешные истории, и ничего намеренно злого в этом согласии тоже не было. Он был очень чистый, очень искренний и очень простодушный человек. «Ага, знаем мы ваших английских простодушных!», тут же скажет наше идеологическое сознание. Но, Вы знаете, он был действительно очень простодушным человеком, и единственной возможностью не свихнуться в лагере, который, как Наталья Леонидовна писала в одном из текстов о Вудхаузе, был похож «на плохую советскую больницу»… Это были лагеря для мирного населения, и там, по всей видимости, всех тех жестокостей, какие творились на территории Центральной и Восточной Европы, не было, тем более, что лагерь был не в Англии, я точно сейчас не припомню, где. И ему, видимо, было там очень и очень плохо, и спасался он тем, что писал рассказы. И когда ему дали возможность эти славные рассказы читать, он эту возможность принял, никоим образом не видя это как коллаборационизм, как какое-то сотрудничество. Но Англия ему этого не простила.

М.Лобанова: Тогда она его не простила, но потом она все-таки его признает. И об этом мы уже поговорим в следующей передаче. А сейчас нам, к сожалению, уже надо заканчивать. Итак, первая часть передачи о тех писателях, которых любила и которых переводила Наталья Леонидовна Трауберг, заканчивается. Я, Марина Лобанова, беседовала с филологом, переводчиком и другом Натальи Леонидовны Трауберг Светланой Панич. Мы прощаемся с вами.

С.Панич: Я бы не сказала только – «другом», а человеком, которому посчастливилось на какое-то время оказаться рядом с Натальей Леонидовной Трауберг.

М.Лобанова: Спасибо. Мы продолжим в следующей программе. До свидания!

С.Панич: До свидания!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Наверх

Рейтинг@Mail.ru